…В газете «Правда» за 12 ноября 1990 года на странице 3 дана заметка «Я буду играть в мяч». Фрагменты из жизни поэта, получившего сперва лагерный срок, а теперь- Государственную премию»-
«Поэт Чичибабин?.. Нет, не знаю такого». «Не слыхал». «Имя где-то мелькало в журналах, не с творчеством не знаком». «Не до поэзии, спросите в чем-нибудь другом...» Пока ехал в редакцию, никто из пассажиров метро, с которыми я накоротке заговаривая о поэте и его стихах, так и не отозвался в ответ. Спроси о Собчаке или Гдляне—тут, наверное, ввязались бы наперебой. А уж тем более о Калугине: опальный бывший генерал КГБ вызывает сегодня куда больший интерес читающей публики, чем поэт, проживший в опале почти всю свою жизнь (кстати, во многом благодаря тому же почтенному ведомству).
Я начинал сердиться. Я напрасно. На слуху — это еще не на духу. И вспоминалось чичибабинское: «Это ненормально, когда в стране много поэтов. Я даже не уверен, что должно быть много любителей стихов — столько же, сколько собирает зрителей коррида или футбольный матч. Меня столпотворения не вдохновляют. Поэзия сродни исповеди, а не представлению».
АРЕСТОВАЛИ его прямо на улице. «Такой-то?»—«Он самый».—«Просим следовать...»—и красное, как вспыхнувшее пламя зажигалки, удостоверение в лицо.
Высокий, худой, узкоплечим и оттого казавшийся нескладно-сутулым, он безропотно последовал
за незнакомцами. Он еще не знал, что такое камера предварительного заключения, допросы, очные ставки — все это было впереди. Не мог предположить, что из периферийного, разбитого войной Харькова, его персона удостоится отправки аж в Москву.
Надменно-суровая Лубянка, тюрьма в Лефортове... В одной компании с власовским генералом благовещенским и белогвардейским атаманом Шкуро. Он, университетский студент-первокурсник, и эти двое не имеющие никакого отношения ни к Лауре, ни к Петрарке, ни к филологическим семинарам, ни к поэтическому любительству. Странное соседство, терзавшее душу препогаными сомнениями.
Тем временем в харьковской комнатушке, которую он снимал под жилье, произвели тщательный обыск. Что там нашли, какую крамолу? Какие такие рифмы? Какие обнаружили коварные рифы, на которые вольнодумный стихарь пытался направить отечественный корабль?
Всякий порядочный человек, изначально знающий о своем несовершенстве, не прочь отыскать в себе уйму разных изъянов. Но антисоветская агитация и пропаганда? Да полноте. Может, когда-нибудь посмеялся над анекдотом, нe урезонил рассказчика. Может быть, и сам обронил что-
нибудь не совсем осторожное, брякнул «по-детски, по-дурацки» — на студенческой пирушке ли, у портрета ли Иосифа Виссарионовича. Он не помнит ничего такого, но если следствие утверждает, то не исключено, вовсе не исключено — оспаривать арестованный но собирается, следствию видное.
Никаких прокламаций в его бумагах не нашли. Не «засветили» у начинающего поэта никаких, даже отдаленных, перекличек ни с Радищевым, ни с пушкинским «оковы тяжкие падут». Поэтому поставили «пятерку». Срок мизерный. По нынешним временам это почти как пятнадцать суток за мелкое хулиганство. Можно сказать, слегка погрозили пальцем. Мол, знай, парень, такое не к добру. Служил на войне, защищал Родину- тебе ли ходить по лезвию ножа? Будъ подальше от сомнительных откровений — так верней. Это на будущее. А пока получи свои лагерные пять.
Он мечтал сдать экстернам сразу за два курса — переросток все-таки, фронтовик, — а ему «с походом» пять лет сверху: пройди сперва жизненные университеты. Родные полтавские степи знаешь, Кавказские горы видел на войне — познакомься теперь с русской тайгой. Северное сияние наблюдал? Нет? Увидишь. Там случаются...
Это позже Борис Чичибабин узнал кое-что об истинных причинах ареста. Оказывается, проходил он по какому-то коллек-
тивному делу. Кто-то из бывших фронтовых сослуживцев назвал ого фамилию среди прочих «неблагонадежных». Там статью «шили» всерьез, а его взяли, скорое, па всякий случай. В общем, как в той криминальной песенке: «Один из них был правым уклонистом, другой, как оказалось, — ни при чем». После объявления приговора, перед самой отправкой в лагерь, он написал эти горькие, подавленные, почти мальчишеские строки:
Кончусь, останусь
жив ли,—
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава,
Школьные коридоры,
ТИХИЕ, НЕ ЗВЕНЯТ...
Красные помидоры кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
Был 46-й год. Пик величия Сталина. При жизни Генералиссимуса Чичибабина посадили. При нем же выпустили. Деталь, которая о многом говорит. Не о милосердии диктатора, нет же — кормчий этим не славился. О степени вины поэта, если таковая вообще была.
А «Красные помидоры» Борис вышагал в камере. Долгое время держал эти строфы в голове и лишь позже восстановил на бумаге.
Этим стихотворением в сущности и начинается его книга стихов «Колокол». Та самая, что удостоена ныне Государственной премии.
ТЕПЕРЬ я ехал к нему — из Москвы в Харьков (жизнь, как видим, словно бы в назидание иногда устраивает маршруты в обратных направлениях).
Мы не были знакомы, и поэт предложил встретиться на одной из станций харьковской подземки. «Но как вы меня узнаете?»— вспомнил он вдруг о своей безвестности Я успокоил: постараюсь узнать по снимкам, сопровождавшим последние публикации. От метро надо было еще немного ехать. Едва мы вошли в автобус, Чичибабин полез в боковой карман своего бедноватого, довольно ношеного плаща, извлек оттуда сине-синюю книжечку для бесплатного проезда на всех видах городского транспорта, предъявил пассажирам. Не было в том ни спеси, ни тайной гордости, ни тем более следов былой уязвленной обиды. Много их, когда-то безвинно репрессированных, носят сейчас в карманах пальто и плащей такие тисненные серебром голубые проездные книжки. Позже в гостинице я записал в блокнот:
Он, как святой, без боли
мне вверял
и нищету, и лагерные
годы. И ехал безбилетником — расходы
оплачивал ему
«Мемориал».
Подниматься надо было на четвертый этаж. Лифта в доме не было. «Пожалуйста, помедленней,— извиняющимся тоном попросил Борис Алексеевич. — Знаете, истончилась аорта,.. Ишемическая болезнь».
На столе нас ждала тарелочка
с кругляшами вареной колбасы и другая — с горкой бледно-розовых помидоров. Все, чем ныне способен одарить харьковский прилавок. Красные помидоры кушают без него.
Да простит мне Борис Алексеевич эти бытовые подробности. Его самого они не занимают. Да и не занимали никогда. Иначе бы помнил лагерные будни. Но уже тогда он научился отгораживаться от внешних обстоятельств, видимо, уверовав в русское «чему бывать — того не миновать» Старался направить думы внутрь, к собственному «я». И когда валил лес, и когда обтачивал зэковские пеналы и костяшки для счетов, и когда за хороший почерк был произведен в учетчики нарядов,
— У меня ничего не осталось от лагеря, никакой памяти. Попав в компанию бывших лагерников, я чувствую себя самозванцем и даже боюсь какого-то разоблачения,— признается он.
Такое счастливое беспамятство дается разве что поэтам.
Как он радовался хрущевской «оттепели»! Теперь можно говорить обо всем сокровенном, не боясь доноса; можно обрести братство людей во духу и сообща отправиться за истиной, взяв в поводыри лучшие умы человечества — от Сократа до Флоренского, от Пушкина до Цветаевой и Пастернака.
Обитал он в крохотной комнатке где-то под самой крышей лома — нелепое жилье, которое любой нормальный человек воспримет не иначе как досадный конфуз архитектора. Но какой простор для вольнодумства - эти десять квадратных метров. Сюда, под верхотуру, набивались
доморощенные поэты и философы, интеллектуалы с образованием и без, читатели, почитатели, мечтатели, острословы, в то и просто «божественный люмпен», среди которого есть всякий люд, кроме осведомителей. Евгений Евтушенко мог бы, наверное, рассказать подробнее о той удивительной харьковской «мансарде» Он бывал тут, когда вдруг стал гоним непоследовательным, крутым на норов Никитой Сергеевичем. Тут известный поэт пережидал раздражение и брань Первого секретаря. Тут его принимали на ура, тут читал он и читали ему, тут впервые услышал он стихи Чнчибабина. Услышал, поразился и однажды на импровизированном вечере со свойственной ему открытостью бросил собравшимся: «Между прочим, у вас в Харькова есть очень интересный поэт…запомните его имя».И даже читал что-то из чужой тетради.
Но жизнь разводит людей так же ненароком, как и сводит. Евтушенко вернулся в Москву. Чичибабин остался в своей вознесенной под небо смехотворной каморке. Может быть, лишь в подсознании два поэта перекликались потом, стараясь не потерять из виду друг друга.
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)