(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Сегодня мы публикуем три новеллы из книги Сергея Довлатова «Зона» (Нью-Йорк, «Эрмитаж», 1982).
СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ
ЗОНА (записки надзирателя)
…Мир был ужасен. Но жизнь продолжалась. Более того, здесь сохранялись обычные жизненные пропорции. Соотношение добра и зла, горя и радости оставалось неизменным.
В этой жизни было что угодно. Труд, достоинство, любовь, разврат, патриотизм, богатство, нищета. В ней были люмпены и мироеды, карьеристы и прожигатели жизни, соглашатели и бунтари, функционеры и диссиденты.
Но вот содержание этих понятий решительным образом
изменилось. Иерархия ценностей была полностью нарушена. То, что казалось важным, отошло на задний план. Мелочи заслонили горизонт Возникла совершенно новая шкала предпочтительных жизненных благ. По этой шкале чрезвычайно ценились еда, тепло, возможность избежать работы. Обыденное становилось драгоценным. Драгоценное-нереальным. Открытка из дома вызывала потрясение. Шмель, залетевший в барак, производил сенсацию. Перебранка с надзирателем воспринималась как интеллектуальный триумф.
На особом режиме я знал человека, мечтавшего стать хлеборезом. Эта должность сулила громадные преимущества. Получив ее, зек уподоблялся Ротшильду. Хлебные обрезки приравнивались к россыпям алмазов.
Чтобы сделать такую карьеру, необходимы были фантастические усилия. Нужно было выслуживаться, лгать, карабкаться по трупам. Нужно было идти на подкуп, шантаж, вымогательство. Всеми правдами и неправдами добиваться своего.
Такие же усилия на воле открывают дорогу к синекурам партийного, хозяйственного, бюрократического руководства. Подобными способами достигаются вершины государственно могущества.
Став хлеборезом, зек психически надломился. Борьба за власть исчерпала его душевные силы Это был хмурый, подозрительный, одинокий человек. Он напоминал партийного босса, измученного тяжелыми комплексами...
Я вспоминаю такой эпизод. Заключенные рыли траншею под Иоссером.
Среди них был домушник по фамилии Енин.
Дело шло к обеду. Енин отбросил лопатой последний ком земли. Мелко раздробил его, затем склонился над горстью праха. Его окружили притихшие зеки.
Он поднял с земли микроскопическую вещь и долго тер ее рукавом. Это был осколок чашки величиной с трехкопеечную монету. Там сохранился фрагмент рисунка — девочка в голубом платьице. Уцелело только плечико и голубой рукав. На глазах у зека появились слезы. Он прижал стакан к губам и тихо выговорил:
— Сеанс!..
Лагерное «сеанс» означает всякое переживание эротического характера. Даже шире — всякого рода положительное чувственное ощущение. Женщина в зоне — сеанс. Порнографическая фотография — сеанс. Но и кусочек рыбы в баланде — это тоже
сеанс.
— Сеанс! —повторил Енин.
И окружавшие его зеки дружно подтвердили:
— Сеанс!
Мир, в который я попал, был ужасен. И все-таки улыбался я не реже, чем сейчас. Грустил — не чаще...
***
Со мной заговаривали, я отвечал. Затем, нагибаясь, вышел через лес к поляне. Там возле огня сидел на корточках человек.
-Не работаешь, бес?
-Воздерживаюсь. Привет, начальник.
-Значит, в отказе?
-Без изменений.
-Будешь работать?
-Закон не позволяет.
-Две недели ШИЗО!
-Начальник…
-Будешь работать?
-Начальник…
-Шофером, возчиком, сучкорубом…
Я подошел и разбросал костер.
-Будешь работать?
-Да,-сказал он,- пойдем.
Сучкорубом или возчиком?
—Да. Пойдем.
—Иди вперед...
Он шел и придерживал ветки. Ступая в болото, не глядя. Под вышкой около сваленного дерева курили заключенные. Я сказал нарядчику:
—Топор.
Нарядчик подал Купцову топор.
- К Летяге в бригаду пойдешь?
-Да.
Пальцы его неумело сжимали конец топорища. Кисть выглядела изящно на темном залоснившемся древке.
Как я хотел, чтобы он замахнулся! Я бы скинут клифт. Я бы скинул двадцать веков цивилизации. Я бы припомнил все, чему меня учили не Ропче. Я бы вырвал топор, и не давая ему опомниться…
— Ну,— сказал я, стоя в двух шагах. Ощущая каждую травинку под сапогамя.— Ну! — говорю.
Купцов шагнул в сторону. Затем медленно встал на колени около пня. Положил левую руку на желтый шершавый, мерцающий срез. Затем замахнулся топором и опустил eго до последнего стука.
—Наконец,— сказал он, истекая кровью,- вот теперь — хорошо...
—Чего стоишь, гандон,-— обратился ко мне подбежавший нарядчик,— ты в дамках —зови лепилу!..
***
Я вспоминаю случай под Иоссером.
В двух километрах от лагеря была расположена сельская школа. В школе работала учительница, тощая женщина с металлическими зубами и бельмом на глазу.
Из зоны было видно школьное крыльцо.
В этой же зоне содержался «беспредел» Макеев. Это был истаскавшийся по этапам шестидесяти летний мужчина.
В результате зек полюбил школьную учительницу. Разглядеть черты ее лица он не мог. Более того, он и возраста ее не знал. Было ясно, что это — женщина. И все. Некто в старомодном ппатье.
Звали ее Изольда Щукина. Xoтя Макеев и этого не знал.
Собственно, он ее даже не видел. Он знал, что это — женщина, и различал цвета ее платьев. Платьев было две —зеленое и коричневое.
Рано утром Макеев залезал на крышу барака. Через некоторое время громогласно объявлял:
— Коричневое!..
Это значило, что Изольда прошла в уборную...
Я не помню, чтобы заключенные смеялись над Макеевым.Напротив, его чувство вызывало глубокий интерес.Макеев изобразил на стене барака ромашку. Она была величиной в паровозное колесо. Каждый вечер Макеев стирал тряпкой один из лепестков…
Догадывалась ли обо всем этом Изольда Щукина, неизвестно.
Скорее всего—догадывалась. Она подолгу стояла на крыльце и часто ходила в уборную.
Их встреча произошла лишь однажды. Макеев работал в производственной зоне. Раз его вывели на отдельную точку.
Изольда шла через поселок. Их маршруты пересеклись около водонапорной башни.
Вся колонна замедлила шаг. Конвоиры было забеспокоились, но зеки объяснили им, в чем дело.
Изольда шла вдоль замершей колонны. Ее металлические зубы сверкали. Фетровые боты утопали в грязи.
Мвкеев кинул ей из рядов небольшой бумажный пакет. Изольда подняла его, развернула. Там лежал самодельный пластмассовый мундштук.
Женщина решительно шагнуло в сторону начальника конвоя.
Она сняла короткий вязаный шарф и протянула ефрейтору Бойко. Тот передал его одному из зеков. Огненный лоскут следовал по рядам. Такой яркий на фоне изношенной лагерной дряни. Пока Макеев не обмотал им свою тощую шею.
Заключенные пошли. Кто-тo из рядов затянул:
«Где ж ты, падла, любовь свою крутишь,
С кем дымишь папироской одной!..
Но его оборвали. Момент побуждал к тишине. Макеев оборачивался и размахивал шарфом до самой зоны.
Сидеть ему оставалось четырнадцать лет…